— По обвинению Преображенского, Борменталя, Зинаиды Буниной и Дарьи Ивановой в убийстве заведующего подотделом очистки МКХ Полиграфа Полиграфовича Шарикова.
Рыдания Зины покрыли конец его слов. Произошло движение.
— Ничего я не понимаю, — ответил Филипп Филиппович, королевски вздёргивая плечи, — какого такого Шарикова? Ах, виноват, этого моего пса… Которого я оперировал?
— Простите, профессор, не пса, а когда он уже был человеком. Вот в чём дело.
— То-есть он говорил? — спросил Филипп Филиппович, — это ещё не значит быть человеком. Впрочем, это не важно. Шарик и сейчас существует, и никто его решительно не убивал.
— Профессор, — очень удивлённо заговорил чёрный человек и поднял брови, — тогда его придётся предъявить. Десятый день, как пропал, а данные, извините меня, очень нехорошие.
— Доктор Борменталь, благоволите предъявить Шарика следователю, — приказал Филипп Филиппович, овладевая ордером.
Доктор Борменталь, криво улыбнувшись, вышел.
Когда он вернулся и посвистал, за ним из двери кабинета выскочил пёс странного качества. Пятнами он был лыс, пятнами на нём отрастала шерсть вышел он, как учёный циркач, на задних лапах, потом опустился на все четыре и осмотрелся. Гробовое молчание застыло в приёмной, как желе.
Кошмарного вида пёс с багровым шрамом на лбу вновь поднялся на задние лапы и, улыбнувшись, сел в кресло.
Второй милиционер вдруг перекрестился размашистым крестом и, отступив, сразу отдавил Зине обе ноги.
Человек в чёрном, не закрывая рта, выговорил такое:
— Как же, позвольте?.. Он служил в очистке…
— Я его туда не назначал, — ответил Филипп Филиппович, — ему господин Швондер дал рекомендацию, если я не ошибаюсь.
— Я ничего не понимаю, — растерянно сказал чёрный и обратился к первому милиционеру. — Это он?
— Он, — беззвучно ответил милицейский. — Форменно он.
— Он самый, — послышался голос Фёдора, — только, сволочь, опять оброс.
— Он же говорил… Кхе… Кхе…
— И сейчас ещё говорит, но только всё меньше и меньше, так что пользуйтесь случаем, а то он скоро совсем умолкнет.
— Но почему же? — тихо осведомился чёрный человек.
Филипп Филиппович пожал плечами.
— Наука ещё не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм.
— Неприличными словами не выражаться, — вдруг гаркнул пёс с кресла и встал.
Чёрный человек внезапно побледнел, уронил портфель и стал падать на бок милицейский подхватил его сбоку, а Фёдор сзади. Произошла суматоха и в ней отчётливей всего были слышны три фразы:
Филипп Филипповича:
— Валерьянки. Это обморок.
Доктора Борменталя:
— Швондера я собственноручно сброшу с лестницы, если он ещё раз появится в квартире профессора Преображенского.
И Швондера:
— Прошу занести эти слова в протокол.
Серые гармонии труб играли. Шторы скрыли густую пречистенскую ночь с её одинокой звездою. Высшее существо, важный пёсий благотворитель сидел в кресле, а пёс Шарик, привалившись, лежал на ковре у кожаного дивана. От мартовского тумана пёс по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву. Но от тепла к вечеру они проходили. И сейчас легчало, легчало, и мысли в голове у пса текли складные и тёплые.
«Так свезло мне, так свезло, — думал он, задрёмывая, — просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире. Окончательно уверен я, что в моём происхождении нечисто. Тут не без водолаза. Потаскуха была моя бабушка, царство ей небесное, старушке. Правда, голову всю исполосовали зачем-то, но это до свадьбы заживёт. Нам на это нечего смотреть».
В отделении глухо позвякивали склянки. Тяпнутый убирал в шкафах смотровой.
Седой же волшебник сидел и напевал:
— «К берегам священным Нила…»
Пёс видел страшные дела. Руки в скользких перчатках важный человек погружал в сосуд, доставал мозги, — упорный человек, настойчивый, всё чего-то добивался, резал, рассматривал, щурился и пел:
— К берегам священным Нила…
В бане на станции Эсино Муромской линии в женский день, пятницу, неизменно присутствует один и тот же банщик дядя Иван, при котором посетительницам бани приходится раздеваться, пользуясь тазами вместо фиговых листков.
Неужели нельзя поставить в пятницу в баню одну из женщин, работающих в ремонте?
Рабкор
До того неприлично про это писать, что перо опускается.
— Дядь Иван, а дядь Иван!
— Што тебе? Мыло, мочалка имеется?
— Все имеется, только умоляю тебя: уйди ты к чертям!
— Ишь, какая прыткая, я уйду, а в энто время одежу покрадут. А кто отвечать будет — дядя Иван. Во вторник мужской день был, у начальника станции порцыгар свистнули. А кого крыли? Меня, дядю Ивана!
— Дядя Иван! Да хоть отвернись на одну секундочку, дай пробежать!
— Ну, ладно, беги!
Дядя Иван отвернулся к запотевшему окошку предбанника, расправил рыжую бороду веером и забурчал:
— Подумаешь, невидаль какая. Чудачка тоже. Удовольствие мне, что ли? Должность у меня уж такая похабная… Должность заставляет.
Женская фигура выскочила из простыни и, как Ева по раю, побежала в баню.
— Ой, стыдобушка!
Дверь в предбанник открылась, выпустила тучу пара, а из тучи вышла мокрая, распаренная старушка, тетушка дорожного мастера. Старушка выжала мочалку и села на диванчик, мигая от удовольствия глазами.